Неточные совпадения
А на Остапа уже наскочило вдруг шестеро; но не в добрый час, видно, наскочило: с одного полетела голова, другой перевернулся, отступивши; угодило копьем в ребро третьего; четвертый был поотважней, уклонился головой от пули, и попала в конскую
грудь горячая пуля, — вздыбился бешеный конь, грянулся о землю и задавил под собою всадника.
Он дотронулся до ее головы рукой — и голова
горяча.
Грудь тяжело дышит и облегчается частыми вздохами.
— О, приехал? — сказала она, протянув руку. Вся в белом, странно маленькая, она улыбалась. Самгин почувствовал, что рука ее неестественно
горяча и дрожит, темные глаза смотрят ласково. Ворот блузы расстегнут и глубоко обнажает смуглую
грудь.
Клим приподнял голову ее, положил себе на
грудь и крепко прижал рукою. Ему не хотелось видеть ее глаза, было неловко, стесняло сознание вины пред этим странно
горячим телом. Она лежала на боку, маленькие, жидкие
груди ее некрасиво свешивались обе в одну сторону.
Устраивали такие пиры кондитеры на всякую цену — с холодными и с
горячими блюдами, с генералом штатским и генералом военным, с «кавалерией» и «без кавалерии». Военные с обширной «кавалерией» на
груди, иногда вплоть до ленты через плечо, ценились очень дорого и являлись к богатому купечеству, конечно, не «именитому», имевшему для пиров свои дворцы и «своих» же генералов.
Каждый из них — человек отважный, не колеблющийся, не отступающий, умеющий взяться за дело, и если возьмется, то уже крепко хватающийся за него, так что оно не выскользнет из рук: это одна сторона их свойств: с другой стороны, каждый из них человек безукоризненной честности, такой, что даже и не приходит в голову вопрос: «можно ли положиться на этого человека во всем безусловно?» Это ясно, как то, что он дышит
грудью; пока дышит эта
грудь, она
горяча и неизменна, — смело кладите на нее свою голову, на ней можно отдохнуть.
Я молча взял ее руку, слабую,
горячую руку; голова ее, как отяжелевший венчик, страдательно повинуясь какой-то силе, склонилась на мою
грудь, она прижала свой лоб и мгновенно исчезла.
Слова были знакомы, но славянские знаки не отвечали им: «земля» походила на червяка, «глаголь» — на сутулого Григория, «я» — на бабушку со мною, а в дедушке было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго гонял меня по алфавиту, спрашивая и в ряд и вразбивку; он заразил меня своей
горячей яростью, я тоже вспотел и кричал во всё горло. Это смешило его; хватаясь за
грудь, кашляя, он мял книгу и хрипел...
«И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была — там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река… Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била
горячей струей из разорванной
груди Данко.
Это-то и была знакомая Лихонину баба Грипа, та самая, у которой в крутые времена он не только бывал клиентом, но даже кредитовался. Она вдруг узнала Лихонина, бросилась к нему, обняла, притиснула к
груди и поцеловала прямо в губы мокрыми
горячими толстыми губами. Потом она размахнула руки, ударила ладонь об ладонь, скрестила пальцы с пальцами и сладко, как умеют это только подольские бабы, заворковала...
Она жарко прижала его к своей исполинской
груди и опять обслюнявила влажными
горячими готтентотскими губами. Потом схватила его за рукав, вывела на середину круга и заходила вокруг него плавно-семенящей походкой, кокетливо изогнув стан и голося...
И закипела злость в душе Алексеевой. Злость на Марью Гавриловну, так недавно еще царившую над его думами, над его помыслами. Но, злобясь на коварную вдову, только вспомнит про очи ее соколиные, про брови ее соболиные, про высокую
грудь лебединую, про стан высокий да стройный, что твоя сосенка, так и осыплет его мурашками, трепетно забьется
горячее сердце, замрет — и незваные слезы на глаза запросятся.
— Что ты, барин, как можно? — в свою очередь, изумился он. — Нешто не знаешь, время какое? Время страдное,
горячее. Господь батюшка погодку посылает, а я — лежать! Что ты, господи помилуй! Нет, ты уж будь милостив, дай каких капелек, ослобони
грудь.
— Теперь мне все равно, все равно!.. Потому что я люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!.. Она прижималась ко мне все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое,
горячее тело, как часто билось около моей
груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.
Но волна
горячего участия к этой незнакомой девочке прилила к моему сердцу почти физическим ощущением теплоты, точно в
грудь мне налили
горячей воды.
Что мне снилось сейчас и отчего в
груди у меня и около сердца точно налито что-то
горячее…
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в
груди при воспоминании переливалась
горячая волна. Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет на свете.
Он был высок ростом, необыкновенно широк в плечах, довольно толст и в то же время очень строен;
грудь выдавалась у него вперед колесом, как говорится; нрав имел он
горячий и веселый; нередко показывал он свою богатырскую силу, играя двухпудовыми гирями, как легкими шариками.
Она обвилась руками вокруг его шеи и прижалась
горячим влажным ртом к его губам и со сжатыми зубами, со стоном страсти прильнула к нему всем телом, от ног до
груди. Ромашову почудилось, что черные стволы дубов покачнулись в одну сторону, а земля поплыла в другую, и что время остановилось.
Бельтов, тронутый до глубины души, взял ее руку и приложил к своей
груди; она слышала биение его сердца; она слышала, как
горячие капли слез падали на ее руку…
Круциферскому показалось, что у него в
груди что-то оборвалось и что
грудь наполняется
горячей кровью, и все она подступает выше и выше, и скоро хлынет ртом…
Всех этих подробностей косая дама почти не слушала, и в ее воображении носился образ Валерьяна, и особенно ей в настоящие минуты живо представлялось, как она, дошедшая до физиологического отвращения к своему постоянно пьяному мужу, обманув его всевозможными способами, ускакала в Москву к Ченцову, бывшему тогда еще студентом, приехала к нему в номер и поселилась с ним в самом верхнем этаже тогдашнего дома Глазунова, где целые вечера, опершись
грудью на
горячую руку Валерьяна, она глядела в окна, причем он, взглядывая по временам то на нее, то на небо, произносил...
Она вошла и увидала отца Василия не в епитрахили, как обыкновенно священники бывают на исповеди, но в белом запоне и с орденом на
груди. Несмотря на свою осторожность, отец Василий не выдержал и облекся в масонские доспехи, чем чрезвычайно осталась довольна Сусанна Николаевна, и когда он благословил ее, то она с
горячим чувством поцеловала его руку.
Аграфене случалось пить чай всего раза три, и она не понимала в нем никакого вкуса. Но теперь приходилось глотать
горячую воду, чтобы не обидеть Таисью. Попав с мороза в теплую комнату, Аграфена вся разгорелась, как маков цвет, и Таисья невольно залюбовалась на нее; то ли не девка, то ли не писаная красавица: брови дугой, глаза с поволокой, шея как выточенная,
грудь лебяжья, таких, кажется, и не бывало в скитах. У Таисьи даже захолонуло на душе, как она вспомнила про инока Кирилла да про старицу Енафу.
Он не противился и, отпустив ее, вздохнул полною
грудью. Он слышал, как она оправляет свои волосы. Его сердце билось сильно, но ровно и приятно; он чувствовал, как
горячая кровь разносит по всем телу какую-то новую сосредоточенную силу. Когда через минуту она сказала ему обычным тоном: «Ну, теперь вернемся к гостям», он с удивлением вслушивался в этот милый голос, в котором звучали совершенно новые ноты.
Она забыла осторожность и хотя не называла имен, но рассказывала все, что ей было известно о тайной работе для освобождения народа из цепей жадности. Рисуя образы, дорогие ее сердцу, она влагала в свои слова всю силу, все обилие любви, так поздно разбуженной в ее
груди тревожными толчками жизни, и сама с
горячей радостью любовалась людьми, которые вставали в памяти, освещенные и украшенные ее чувством.
Билась в
груди ее большая,
горячая мысль, окрыляла сердце вдохновенным чувством тоскливой, страдальческой радости, но мать не находила слов и в муке своей немоты, взмахивая рукой, смотрела в лицо сына глазами, горевшими яркой и острой болью…
В сердце ее вспыхнули тоска разочарования и — радость видеть Андрея. Вспыхнули, смешались в одно большое, жгучее чувство; оно обняло ее
горячей волной, обняло, подняло, и она ткнулась лицом в
грудь Андрея. Он крепко сжал ее, руки его дрожали, мать молча, тихо плакала, он гладил ее волосы и говорил, точно пел...
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется душой, — ей было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его
грудь, плечи, руки, терлись о
горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны были осудить и отнять у самих себя.
Встала, приподнятая силой, которая росла в ее
груди и охмеляла голову
горячим натиском негодующих слов.
Григорий Александрович вспомнил, сколько раз обливала эта несчастная женщина его прижатую к ее
груди белокурую головку
горячими слезами несправедливой обиды.
Вот: она сидит на
горячей от солнца стеклянной скамье — на самой верхней трибуне, куда я ее принес. Правое плечо и ниже — начало чудесной невычислимой кривизны — открыты; тончайшая красная змейка крови. Она будто не замечает, что кровь, что открыта
грудь… нет, больше: она видит все это — но это именно то, что ей сейчас нужно, и если бы юнифа была застегнута, — она разорвала бы ее, она…
Не раз мне украдкой давал из полы
Картофель колодник клейменый:
«Покушай!
горячий, сейчас из золы!»
Хорош был картофель печеный,
Но
грудь и теперь занывает с тоски,
Когда я о нем вспоминаю…
Достанет мужества в
груди,
Готовность
горяча,
Просить ли надо?..» — «Не ходи,
Не тронешь палача!»
— «О милый!
Робенок тоже хохотал, хлопая себя по бедрам, и они долго поджаривали меня в
горячей грязи, — это было мучительно! Но пока они занимались этим, Наталья ушла, а я, не стерпев, наконец, ударил головою в
грудь Робенка, опрокинул его и убежал.
Я узнал ее по
горячему дыханию, по манере, с которой она повисла на моей шее, и даже по запаху. Припав своей головкой к моей щеке, она казалась мне необыкновенно счастливой… От счастья она не могла выговорить ни слова… Я прижал ее к
груди, и — куда девались тоска и вопросы, мучившие меня целых три дня! Я от удовольствия захохотал и запрыгал, как школьник.
Руки у него постоянно были сухие и
горячие, но сердце иногда вдруг холодело: точно в
грудь клали кусок нетающего льду, от которого по всему телу разбегалась мелкая сухая дрожь.
Я сижу, ослабев от дымного чада, от крика, от пения, от молодого вина, которым меня потчуют со всех сторон. Голова моя
горяча и, кажется, пухнет и гудит. Но в сердце у меня тихое умиление. С приятными слезами на глазах я мысленно твержу те слова, которые так часто заметишь у рыболовов на
груди или на руке в виде татуировки...
Набежало множество тёмных людей без лиц. «Пожар!» — кричали они в один голос, опрокинувшись на землю, помяв все кусты, цепляясь друг за друга, хватая Кожемякина
горячими руками за лицо, за
грудь, и помчались куда-то тесной толпою, так быстро, что остановилось сердце. Кожемякин закричал, вырываясь из крепких объятий горбатого Сени, вырвался, упал, ударясь головой, и — очнулся сидя, опираясь о пол руками, весь облепленный мухами, мокрый и задыхающийся.
Это обидело Кожемякина, и обида скипелась в
груди, где-то около горла, крепким,
горячим комом, вызывая желание встать и крикнуть мяснику...
В голове у него гудело, в
груди ходили
горячие волны.
Голубые глаза её темнели, губы жадно вздрагивали, и
грудь, высоко поднимаясь, как бы рвалась навстречу Илье. Он обнимал её, целовал, сколько силы хватало, а потом, идя домой, думал: «Как же она, такая живая и
горячая, как она могла выносить поганые ласки старика?» И Олимпиада казалась ему противной, он с отвращением плевал, вспоминая её поцелуи. Однажды, после взрыва её страсти, он, пресыщенный ласками, сказал ей...
Илья запер дверь, обернулся, чтобы ответить, — и встретил перед собой
грудь женщины. Она не отступала перед ним, а как будто всё плотнее прижималась к нему. Он тоже не мог отступить: за спиной его была дверь. А она стала смеяться… тихонько так, вздрагивающим смехом. Лунёв поднял руки, осторожно положил их ладонями на её плечи, и руки у него дрожали от робости пред этой женщиной и желания обнять её. Тогда она сама вытянулась кверху, цепко охватила его шею тонкими,
горячими руками и сказала звенящим голосом...
«Булатный кинжал твой прорвал мою белую
грудь, а я приложила к ней мое солнышко, моего мальчика, омыла его своей
горячей кровью, и рана зажила без трав и кореньев, не боялась я смерти, не будет бояться и мальчик-джигит».
На третий, рано поутру, Алексей Степаныч, дожидался своей невесты в гостиной; тихо отворилась дверь, и явилась Софья Николавна прекраснее, очаровательнее, чем когда-нибудь, с легкой улыбкою и с выражением в глазах такого нежного чувства, что, взглянув на нее и увидя ласково протянутую руку, Алексей Степаныч от избытка сильного чувства обезумел, на мгновение потерял употребление языка… но вдруг опомнившись, не принимая протянутой руки, он упал к ногам своей невесты, и поток
горячего сердечного красноречия, сопровождаемый слезами, полился из его
груди.
Солнце — яркое,
горячее солнце над прекрасною землею. Куда ни взглянешь, всюду неожиданная, таинственно-значительная жизнь, всюду блеск, счастье, бодрость и вечная, нетускнеющая красота. Как будто из мрачного подземелья вдруг вышел на весенний простор,
грудь дышит глубоко и свободно. Вспоминается далекое, изжитое детство: тогда вот мир воспринимался в таком свете и чистоте, тогда ощущалась эта таинственная значительность всего, что кругом.
И, взяв Фому за руку, она усадила его, как ребенка, на колени к себе, прижала крепко голову его к
груди своей и, наклонясь, надолго прильнула
горячими губами к губам его.
— Шевелись — живее! — звучно крикнул он вниз. Несколько голов поднялось к нему, мелькнули пред ним какие-то лица, и одно из них — лицо женщины с черными глазами — ласково и заманчиво улыбнулось ему. От этой улыбки у него в
груди что-то вспыхнуло и
горячей волной полилось по жилам. Он оторвался от перил и снова подошел к столу, чувствуя, что щеки у него горят.
Что-то
горячее лилось в
грудь ему, заступая место тех усилий, которые он тратил, ворочая рычаг.
Стоило сходить в мировой съезд, чтоб почувствовать, как в
груди начинает саднить и по жилам катится какая-то
горячая, совсем новая кровь.